Пермский государственный архив социально-политической истории

Основан в 1939 году
по постановлению бюро Пермского обкома ВКП(б)

П. В. Стегний

ОБРАЗЫ И НАСТАВЛЕНИЯ

Последние Романовы: в поисках утраченных смыслов

Аннотация: Статья подготовлена на основе выходящей в свет книги, посвященной Царской семье. Название «Образы и наставления» восходит к соответствующему стиху (10.11) Первого послания апостола Павла к коринфянам: «Все это происходило с ними, как образы; а описано в наставление нам, достигшим последних веков».

Ключевые слова: Дом Романовых, Император Николай II, Императрица Александра Федоровна, Великая Княгиня Елизавета Федоровна, логика истории


В общественном восприятии образы последних Романовых – Николая II, Александры Федоровны, в меньшей степени Елизаветы Федоровны, всегда как бы раздваивались, множились, отражая меняющуюся реальность в неверном зеркале ее субъективного восприятия. Соответственно, росло ощущение недосказанности, «недопонятости» их подлинных личностей и судеб. Исследователь николаевской эпохи С. Л. Фирсов очень точно связал природу этого феномена с тем, что «многие современники воспринимали последнего самодержца как «великого молчальника», скорее, как «образ» власти, ее символ, чем реального человека со всеми его достоинствами и недостатками».

Похожим образом дела обстоят и сегодня. Обращаясь к образам прошлого, мы воспринимаем их сквозь призму последующего опыта и тем самым вольно или невольно опускаем (реже – поднимаем) их до уровня своих сегодняшних тревог и забот. Снова Фирсов: «Николай II для его почитателей и критиков часто предстает олицетворением прошлого, старой императорской России, для одних – великой страны, “которую мы потеряли”, для других – государства с архаической политической системой, реформировать которую царь “по недальновидности” или даже “ничтожеству” не мог и не хотел».

Такая раздвоенность восприятия прошлого, наверное, естественна.

Но если реальные люди и события прошлого трансформируются в нашей памяти в образы, то должны же быть осмысленны и уроки, оставленные ими нам в наставление?

История становится нефункциональной, если она ничему не учит.

•••

Два печальных юбилея – 100-летия Русской революции и казни Царской семьи – прошелестели над Россией как далекое, затухающее эхо гроз, прогремевших будто не над нашими головами, в другой реальности, не имеющей к нам, сегодняшним, прямого отношения. Юбилейные дискуссии сосредоточились на вопросе о том, что же это было в семнадцатом году – революция или переворот? Ответы, как и следовало ожидать, не имели прямого отношения к сути вопроса. Те, кто с ностальгией вспоминал о советских временах, были за революцию, кто не вспоминал – за переворот. И те, и другие много рассуждали на тему цареубийства, виня в нем кто большевиков, кто некие темные силы, а кто – в сублимации абсурда – и самого царя. Призывы к покаянию обращались, как правило, к оппонентам. В возникшей крикливой – спасибо телевидению – разноголосице впервые подумалось, что юбилей – это искушение.

И в самом деле.

Опубликован огромный корпус мемуаров, архивных документов, первоисточников, прежде труднодоступных, появился и целый ряд интересных публикаций. Но количество фактов и оценок слишком медленно переходит в качество смыслов. История родной страны, в которой революции и контрреволюции происходят с удручающей монотонностью, по одним и тем же схемам, все еще остается для нас чем-то вроде пазла, которые так любил собирать с детьми Николай II. Может быть, потому, что складывать его принято, используя набор готовых стереотипов – славянофильских или западнических, монархических или, условно выражаясь, либеральных? Или то – или другое. Третьего после безвременной кончины истмата не дано, а для нового, своего, как выясняется, сто лет – не срок, заказ на него еще только формируется. В результате на выходе слишком часто – лубок, эпигонство, а то и равнодушное глумление над собственной историей.

И вопрос здесь не только и не столько в фильме «Матильда», сценарий которого – вспомним отзыв Троцкого об убийстве Распутина – «предназначен для людей дурного вкуса» (да и написан ими). Печальнее то, что и профессионалы вместо разработки в нынешних, критически важных для страны условиях целостной концепции отечественной истории XX века оказываются вовлеченными в арьергардные бои давно закончившейся гражданской войны. И образы прошлого, «данные нам в наставление», так и не становятся поводом для покаяния и примирения.

И размышлений о настоящем и будущем.

А между тем юбилейные даты – это контрольные отметки на шкале духовной зрелости общества, индикаторы его способности консолидироваться, преодолевать инстинкты социального реванша на новом крутом повороте истории, когда в очередной раз «рвется связь времен». Рубежи, на которых надо бы не просто покаяться в грехе разобщения, но – главное – осмыслить уроки прошлого применительно к реалиям и задачам сегодняшнего дня, не дать выдернуть страну из культурно-исторического контекста общей судьбы.

Вопросы совести, общей ответственности могут быть если не разрешены, то поставлены только обществом, способным без гнева и пристрастия вглядеться в собственное отражение в зеркале истории. И понять, что полнота покаяния за трагедию Царственных мучеников требует системного подхода. Она недостижима, к примеру, пока на Красной площади стоит Мавзолей с «нетленными мощами» человека, политический гений и железная воля которого сделали ее неизбежным «сопутствующим ущербом». Проблема царских останков решится только тогда, когда мы поймем, что с советской эпохой и ее символами пора определяться. Место ее вождей – на Новодевичьем, а Мавзолей – пусть стоит памятником эпохе, пусть возле него принимают в пионеры. И не надо стыдливо прикрывать его на время массовых шествий по Красной площади. Не будем забывать, что, по странной логике истории, он был спроектирован тем же архитектором, который построил Покровский собор в Марфо-Мариинской обители любви и милосердия.

Мне как человеку, сформировавшемуся – как и значительное число наших современников – в советский период, больно обо всем этом писать. Но и не писать невозможно. Постижение логики истории предполагает преодоление главного искушения – инерции собственного мышления.

Понятно, что прикасаться к образам участников трагедии на Урале, лики которых строго смотрят на нас сегодня с икон, страшно. Но не прикасаться – не пытаться соотнести катастрофические итоги последнего царствования с мерой личной ответственности за них тех, кто правил Россией в те роковые годы, еще страшнее. Это сугубый, двойной грех. В конце концов, святыми не рождаются, ими становятся. Жития царственных страстотерпцев войдут в народный канон только после того, как – по совести и разумению – будут поняты и написаны их биографии.

Для того чтобы вынести более или менее обоснованное суждение об эпохе Николая II, необходимо договориться о критериях оценки, даже, крупнее, – о подходах. В логике рациональной, человеческой правды, за крушение корабля отвечает кормчий, за гибель империи – император. Даже если он оказался перед лицом обстоятельств непреодолимой силы. Но парадокс в том, что когда приходят сроки, вчерашние победители – те, кто спасся, – сами предстают перед судом истории. И в этой нехитрой диалектике вступает в силу закон отрицания отрицания. Победители и побежденные меняются местами. И Николай II, вернее, наши представления о нем и его эпохе, начинают формироваться в другом масштабе, с учетом более глубоко понятых итогов его царствования. Что в целом понятно. Хотя бы в том смысле, что «постправда» нашего лукавого века – это реакция на неправду вчерашнего дня.

Но не правда позавчерашнего. И в этом проблема. Время дробит историю на нарративы, а в них действуют уже не правители, сильные или слабые, удачливые или неудачливые, а их образы, несущие наставления потомству. Трагедия русской монархии приобретает внутренний смысл только в этой логике. И это хорошо бы понять всем, кто обращается к той эпохе. Николай II был глубоко православным человеком, понимавшим свой монарший долг как поиск Промысла Божьего о России. Он правил огромной крестьянской страной, многонациональной империей, элита которой цеплялась за свои полуфеодальные сословные привилегии, бюрократия была развращена многовековыми традициями кормления и местничества, а интеллигенция никогда не понимала своей органической неспособности к решению практических государственных задач. Империей, которую ни одному из его самодержавных предков не удавалось обустроить – ее можно было только стеречь и расширять. Он и стерег, стремился править от имени всего народа, глубоко понимая свою функцию Удерживающего. Но удержать от деградации систему, исторический срок которой был уже отсчитан, никому не по силам. Реформы на рассыпавшемся монархическом фундаменте были самоубийственны для самодержавия, здание новой российской государственности можно было строить только на новом месте и на новых основаниях.

В этой системе координат ошибки, явные или мнимые, вторичны. Монарх, сам руководивший похоронами монархии, – в том смысле, что не цеплялся за власть, стремясь избежать гражданской войны – заслуживает, по меньшей мере, уважения потомков. Это не апологетика и, тем более, не ностальгия по самодержавию. Это попытка понять логику действий – и бездействия - последнего российского монарха, непостижимую вне его православных убеждений.

Монархический строй в России умер естественной смертью, достойно выполнив отведенную ему историей миссию создания мощной евразийской Империи, в течение веков – продолжив ее и после 1917 г. – бывшей щитом и стратегическим тылом европейской цивилизации – вспомним хотя бы судьбу Наполеона и Гитлера. В суете нынешних гибридных войн кто помнит сейчас об этом? Или, к примеру, о том, подлинном Николае II, памятником которому стоит здание Международного суда в Гааге, построенное американским миллионером Карнеги по рисунку русского юриста Ф. Ф. Мартенса, основоположника международного гуманитарного права?

Думается, Николай II предчувствовал (не умом, но «духом» предвосхищая свою судьбу), что ему выпало стать последним Российским Императором. А в конце жизни и отчетливо сознавал это. «Эта война требует искупительной жертвы, и жертвой буду я». Эти слова, адресованные им при отъезде на фронт в 1915 г. французскому послу М. Палеологу, перекликаются с проповедью пермского игумена Серафима (Кузнецова) о библейском царе Елезвое, произнесенной в самый канун войны. Величие духа Государя на решающем сломе русской жизни поразительно. После того, как стремительное развитие революционных событий поставило его в безвыходное положение, он повел себя единственно возможным для православного Государя образом. Отрекся от престола, принеся себя в жертву и заплатив высшую цену за «грехи, вольные и невольные», свои и династии Романовых, в сибирской и уральской ссылке держал себя с поразительным достоинством. Русская Православная Церковь, сама тяжело болевшая вместе с монархическим строем, по достоинству оценила его глубоко православный подвиг, прославив его в сонме Новомучеников Российских.

Конечно, в линейной, человеческой логике видимая легкость двойного отречения Николая II вызывала и будет вызывать недоуменные вопросы. Тем более, что и в православном богословии устоялась точка зрения о том, что в исторических событиях воля Божия действует опосредованно, через людей, наделенных свободой воли. Промысел Божий не подавляет свободы человека, несущего полноту ответственности за свои действия или бездействие. Соотношение этих двух понятий – Промысла и свободы воли человека – сложнейший богословский вопрос. На него нет простых ответов. Не случайно именно к нему обращается архиепископ Антоний (Храповицкий), начав после Февральской революции писать трактат «Догмат искупления», в котором ставит Гефсиманскую молитву Спасителя («да минует Меня Чаша сия») выше его искупительной смерти на кресте (здесь, на наш взгляд, угадывается и стремление понять, что двигало Николаем II при отречении от престола). Для аввы Антония в символике Гефсиманской ночи первична сострадательная любовь Христа к человечеству, не жертва физическая, но духовный подвиг, который не поняли даже ближайшие – апостолы Петр, Иоанн и Иаков, – трижды засыпавшие во время Гефсиманской молитвы. С этой точкой зрения не согласились многие, в частности, архиепископ Феофан (Быстров), нашедший в рассуждениях Храповицкого ряд противоречий как с текстами Евангелия, так и со святоотеческим наследием. Но в вопросах совести есть ли критерии объективных оценок?

Дармштадские сестры Аликс и Элла, Императрица Александра Федоровна и Великая Княгиня Елизавета Федоровна, прошли путь на Голгофу вместе с Государем. И прославлены были вместе со всей царской семьей, в чем есть особый глубокий смысл. Немки по рождению, англичанки по воспитанию, они по-разному, как вифанские сестры Марфа и Мария, пришли к святости. Елизавета Федоровна, оставившая глубокий след в русском религиозном сознании, шагнула в вечность, простив убийцу своего мужа. Марфо-Мариинская обитель стала важнейшим, хотя и не вполне еще оцененным эпизодом в истории отечественной церковной благотворительности. Александра Федоровна, долго блуждавшая в лабиринтах мистического рационализма, удостоилась мученического венца за свое безупречно православное поведение после ареста, высокий подвиг жены и матери. Но на обеих – отблеск удивительно цельной, несгибаемой в последовательности своих убеждений личности последнего российского Государя.

И последнее. Переломные эпохи в жизни стран и народов слишком сложны и многогранны, чтобы пытаться дать им однозначную оценку. Но понять их место в цепи исторических событий мы обязаны. Чем раньше мы заметим, как похожа геополитическая катастрофа 1991 г. на события 1917 г., отмеченные нравственным подвигом последнего Российского Императора, тем увереннее будем смотреть в будущее.

Во взгляде на путь, пройденный страной и народом, не должно быть односторонней предвзятости – никто не имеет монополии на истину. Вряд ли возможен, правда, и синтез мнений, исходящих из противоположных ценностных установок. Для того, чтобы двигаться дальше, надо понять главное: полнота исторической правды – в ее множественной противоречивости. Постижение логики истории (она же, напомним, – Промысел Божий) происходит там, где уважительно сосуществуют разные, порой полярные точки зрения, встречаются «видимое и невидимое».

А это пространство «обратной перспективы» русской иконы, пространство не Евклида, но Лобачевского, в котором то, что кажется нам аномальным, становится нормой. Только в нем история прошлых времен обретает смысл, а ее образы начинают восприниматься как наставления.