Пермский государственный архив социально-политической истории

Основан в 1939 году
по постановлению бюро Пермского обкома ВКП(б)

№ 166

Из очерка журналиста С. В. Яблоновского

Встреча с великим князем Михаилом Александровичем.

Около 15 июня 1918 года [169] я был проездом в Перми.

- Вы не хотели бы повидаться с великим князем Михаилом Алек­сандровичем? - спросил меня председатель местного комитета партии Народной Свободы г. Х. [170], у которого я остановился.

- А разве это возможно?

- Не знаю; попытайтесь. Он живет здесь в гостинице. Иногда гуляет по городу. Кажется, время от времени у него бывают знакомые.

Увидеть великого князя мне было очень интересно. Ведя перед тем в течение шестнадцати лет общественный фельетон в «Русском Сло­ве», а затем, в самое последнее время, сотрудничая в «Русских Ведомо­стях», я никогда никого не интервьюировал, но этот случай был исклю­чительным. Побеседовать с человеком, незакономерно отказавшимся от незакономерно предложенного ему престола, увидеть человека, от действий которого в недавнем прошлом, может быть, в значительной степени зависели исторические пути России, - для журналиста было почти обязательно.

Я отправился по указанному мне адресу: «Сибирская улица, Коро­левские номера».

«Королевские номера» - это звучало гордо, зато от слов «Сибирская улица» веяло мрачным предзнаменованием.

Впрочем, «Королевские номера» оказались всего на всего номерами в доме Королева, плохонькой провинциальной гостиницей.

Пребывание в ней великого князя и его двух спутников, о которых я скажу ниже, не мешало маленькой гостинице функционировать нор­мальным образом: входили и выходили жильцы, и внутри не было ни­каких признаков охраны.

Г. Х. рекомендовал мне обратиться с просьбой о свидании к секре­тарю великого князя Николаю Николаевичу Джонсону.

Я так и сделал. Н. Н. Джонсон принял меня в своей комнате с уныло старой рыночной мебелью. В комнате не было ничего, говорящего об уюте, ни одной вещи, от которой не несло бы гостиничным штампом.

Я сказал своему собеседнику, что не принадлежу к назойливой по­роде журнальных хроникеров; что если великий князь захочет меня принять - это не значит, что его беседа со мною непременно появится в печати. Помещу я ее в газете только в том случае, если он ничего не будет иметь против этого, и напечатаю лишь то, что он сам найдет воз­можным и желательным.

Н. Н. Джонсон ответил мне, что великий князь почти все это вре­мя - кажется, около двух месяцев - подвергался очень суровому режи­му, что только совсем недавно ему предоставлена относительная сво­бода, и он, Джонсон, опасается, как бы свидание с журналистом не от­разилось на судьбе узника.

Спорить против этого, конечно, не приходилось. Я был совершенно удовлетворен такими соображениями, и просил только сделать так, чтобы великий князь знал о моем приходе и подтвердил то, что сказал его секретарь.

Джонсон вышел и возвратился через пять минут. Великий князь рад будет принять меня не в качестве журналиста, а в качестве своего «старого знакомого», каким он считает меня, в продолжение чуть ли не двадцати лет читая мои статьи.

Это было очень любезно. Однако великий князь просил меня, если можно, отложить нашу беседу до половины второго (было около по­лудня), так как он скоро будет завтракать.

Возвратясь, я рассказал о моей попытке председателю кадетского комитета. Он предложил мне передать Михаилу Александровичу толь­ко что отпечатанную Комитетом партии географическую карту России в новых границах, установленных Брестским миром. На карте значи­лась прежняя и новая территория России.

- Возьмите три экземпляра: может быть, приближенные князя тоже заинтересуются.

К половине второго, держа в руках свернутые трубкой карты, я сно­ва подходил к Королевским номерам.

У подъезда гостиницы я увидел на этот раз одного или двух солдат- красноармейцев. Войдя в подъезд гостиницы, я и там нашел солдат; поднявшись на следующую площадку лестницы - тоже. Мелькнуло, не попал ли я в ловушку и не подвел ли того, с кем иду беседовать. Впро­чем, на меня эти солдаты не обратили никакого внимания, и я свобод­но, как и в первый раз, увиделся с Н. Н. Джонсоном. Он меня принял в другом номере гостиницы, ничем не отличающемся от его собственно­го, и [я] познакомился с хозяином этого номера. Фамилии я его не рас­слышал, а когда потом спрашивал кое-кого из могущих знать, кто на­ходился в то время с князем, мне называли разные фамилии. Так я до сих пор не знаю, кто был этот очень небольшого роста человек с мало­привлекательным чиновничьим лицом, почти всё время молчавший.

В комнате, где я сейчас находился, очевидно, и происходил завтрак: на раскрытом карточном столе стояли три или четыре тарелки, покры­тые газетами, в них была недоеденная пища; на одной из тарелок, из- под газеты, я увидел куски чёрного хлеба.

Кухня «высокого узника» и его приближенных была более чем скромная; это бросалось в глаза, и об этом я сужу ещё по словам содер­жательницы музыкального магазина в Перми, организовавшей тогда мои публичные лекции по литературе. Это была пожилая еврейка.

- Мы, евреи, - сказала она, - мало имеем оснований питать нежные чувства к царской фамилии, но когда я вижу, как великий князь часа­ми стоит «в хвосте» с кружкой в руках, чтобы получить полфунта сме­таны, мне плакать хочется.

Я не помню сейчас, о чём я, Джонсон и неизвестное мне лицо бесе­довали втроем в течение двух-трёх коротких минут. Помню только, что мне показалось неудобным входить к великому князю, находяще­муся, собственно, в заключении, держа в руках свёрток бумаг. Я думал, что это может показаться подозрительным и поэтому, сказав Джонсо­ну, что это за бумаги, я спросил, не найдёт ли он возможным передать их при случае?

- Да вы сами и передайте, - ответил он таким тоном, точно ни о какой неволе и помину не было.

И мы втроем направились в комнату, которую занимал Михаил Александрович. Эта была значительно больше тех двух, которые я уже видел, но так же жалко, по-казенному, меблирована.

Из собственных вещей ее обитателя здесь были лишь натянутые на колодки две пары сапог для верховой езды, да на столе стояло два очень скромных вазона цветов.

Когда мы вошли в комнату, в противоположном конце ее быстро поднялся со стула высокий, стройный человек, быстро подошел ко мне, протянул руку:

- Вы только что из Москвы?

И спросил он так, как будто бы в самом деле мы были старыми-престарыми знакомыми, многократно вели привычные, долгие беседы и встречаемся после разлуки. Много приветливости и как будто бы ра­дости было в его голосе. Он казался гораздо моложе своих лет. Одетый в летний светлый спортсменский костюм, с поясом вместо жилета, гибкий и тонкий, он производил впечатление почти юноши. Правда, на темени была некоторая проплешинка, но высокий рост Михаила Александровича позволял ее видеть только тогда, когда он наклонял голову.

Один за другим он начал задавать мне вопросы, оживленно, бы­стро; очень внимательно выслушивал мой рассказ, и походило на то, словно я приехал из его родного дома, где он давно не был и где за это время произошло много интересующих его событий.

Таким образом, вместо того, чтобы слушать, как я предполагал, я оказался в роли повествователя. Порассказать, конечно, было о чем. Переживавшееся тогда время характеризовалось полной неопределен­ностью дозволенного и запрещенного: ещё на митингах можно было произносить страстные речи против большевиков, но все и в каждую минуту находились в ожидании всяких расправ, за какую угодно вину и безо всякой вины. Ещё продолжали выходить прежние «буржуаз­ные» газеты, но на них уже обрушился целый ряд кар. Чуть ли не наи­большая в Европе типография Сытина, где печаталось до этого време­ни «Русское Слово», была реквизирована. Большевики печатали там свои «Известия» на огромных запасах чужой бумаги, которую они, расходуя, в то же время заложили в банке за два с половиною миллио­на. «Русские Ведомости» - газета, которую никогда не решалось тро­нуть даже самодержавное правительство, считаясь с исключительным уважением, которое она завоевала в стране, - были закрыты, и, после больших усилий, возродились под пикантным названием «Свободные Вести». Ещё функционировали политические партии, но чуть не ежед­невно на них совершались набеги, происходили обыски, аресты, высылки, расстрелы. Террор ещё не был возведен в стройную последовательную систему, но постоянно проявлялся и все чувствовали себя в положении попавшего в капкан животного: вот-вот явятся и расправятся. Повсечасное ожидание ужасов создавало в населении тупую, оскорбительную покорность. Она усилилась ещё и с большим трудом избытой холодной зимою без дров, с замерзающей в комнатах водою и с голодом (паёк отвратительного суррогата черного хлеба в 1/8 фунта был не всегда обеспечен), и неизбежным стоянием по мно­гу часов в «хвостах», и всею полнотою развала прежней культурной жизнью.

Обо всем об этом я рассказывал, передавая наиболее выдающиеся эпизоды.

Беседа шла так просто и непринужденно, что минут через десять после начала ее я с удивлением заметил, что сижу, как и мои собесед­ники, заложив ногу на ногу. Я менее всего, конечно, склонен был про­являть фамильярность по отношению к человеку, вчера бывшему окруженным всяким угодничеством и сегодня безопасного для осли­ных копыт. Непринужденность наших поз свидетельствовала только о непринужденности и искренности общего настроения.

Зашла речь о том, что делают большевики в области религии. Как раз за две недели перед этим, во время первомайского праздника, они завесили красным кумачом висящие на кремлевских стенах две наибо­лее чтимые Москвой иконы: Божией Матери и Николая Угодника. Члены церковного собора отправились тогда к большевикам с прось­бой «распечатлеть» ни в чем не повинные святыни. Просьба была удовлетворена только наполовину: с иконы Богородицы кумач был снят, изображение же святого осталось по-прежнему завернутым в материю.

Во время прохождения произошел странный случай: икона освобо­дилась из своей кумачовой тюрьмы. Одни говорили, что резкий и хо­лодный ветер, дувший в тот день, разорвал кумач с помощью острого металлического стержня, в который надевалась лампадка; другие уверяли, что видели, как по материи в разные стороны поползли, словно змейки, линии тления, и она рассыпалась.

Было ли это случайностью, или искусно придуманной хитростью - не знаю, но факт был налицо; он произвел, конечно, огромное впечат­ление на народ. В последующие дни к иконе стали собираться огром­ные массы людей, начали служить молебны, а советская власть разго­няла толпы выстрелами, впрочем, кажется, только в воздух.

Великий князь (которого, кстати сказать, я во время беседы не на­зывал этими словами и не титуловал, ограничиваясь употреблением личного местоимения множественного числа), - великий князь слушал этот рассказ с особенным волнением, потом вскочил со стула и вскрикнул:

- Они поступают и глупо и подло!

В этом восклицании было много непосредственности, прямоты, честности, но и сказывалась как будто наивность, импульсивность, характеризующая обыкновенно слабую волю.

Такое же глубокое волнение вызвала в Михаиле Александровиче и географическая карта послебрестской России. Было очевидно, что этот человек любит родину, может быть, даже больше, чем любит ее всякий хороший гражданин. Чувствовалось, что к общегражданской любви здесь присоединяется и ещё нечто. Что именно? Впитанное ли веками сознание своего провиденциального отношения к этой стране? Чувство ли личной ответственности, в связи с отказом принять на себя власть? Ощущения ли вотчинника при виде уничтожения взбун­товавшимися рабами его «собственной» земли? - Кто знает? Но чувст­во было яркое и искреннее.

Наконец мне удалось перевести беседу на события, окружающие моего собеседника. Рассказывать начал он. В его рассказы врывался Джонсон; он делал это очень часто, подчас он почти бесцеремонно возражал великому князю. Мне казалось это несогласным не только с каким бы то ни было этикетом, но и просто с отношением к лицу, находящемуся как-никак в исключительном положении.

Михаил Александрович рассказывал о том, как с момента взятия его большевиками с ним обращались грубо и жестоко; как ему ежед­невно угрожали тюрьмою, применяя суровый режим, грозили распра­вой. Говорил он обо всем этом безо всякого волнения или раздраже­ния, мягко, спокойно и очень кротко.

- Только в самое последнее время этот режим значительно смяг­чился для меня. Нет прежнего старого наблюдения; разрешены про­гулки; на днях ко мне приходила гимназистка приглашать на свой спектакль, и я был в театре.

Однако и теперь великий князь должен ежедневно являться «по на­чальству» и докладывать, что он имеется налицо. Вся корреспонден­ция передается ему распечатанной; от своих из Екатеринбурга он дав­но уже не имеет известий, и это его очень беспокоит. Говоря о том, что происходит в стране, и какие формы приняла революция, Михаил Александрович сказал:

- Я и в то время был убежден, что должен отказаться от престола, хотя не мог предвидеть, что события примут такой характер; теперь же с каждым днем все больше убеждаюсь в правильности своего ре­шения.

С таким взглядом недавнего кандидата на престол совершенно не был согласен Джонсон, и он рассказал о том, при какой обстановке произошел окончательный отказ великого князя:

- После беседы с общественными деятелями, из которых, как из­вестно, одни стояли за отречение от престола, а другие - за принятие власти, было решено, что на другой день все отправятся к военному министру, и там этот вопрос решится окончательно.

- В Петрограде, - продолжал Н. Н. Джонсон, - в это время было уже очень неспокойно, шла перестрелка, поездка представлялась не­безопасной, и я отправился вперед для того, чтобы по возможности устранить эти опасности. К удивлению, я узнал, что ни одно из лиц, которые должны были ехать с великим князем к министру, не явились: один оказался занят каким-то экстренным делом, точно в этот момент могло быть какое-нибудь дело более экстренное, чем вопрос о престо­ле, другой был слишком утомлен и т. д. Великий князь отправился к министру один, и результатом их беседы было окончательное отре­чение от престола. Я убежден, что если бы эти люди не покинули Его Высочество - результат беседы у министра был бы иным, и вместе с тем иным был бы и весь ход событий.

Михаил Александрович слушал эту речь своего секретаря с ласко­вой, добродушно-иронической улыбкой и в местах наиболее категори­ческих утверждений отрицательно качал головой. Однако он не пре­рывал говорившего ни одним словом, и было до странности много терпимости и доброты во всем его облике.

В поведении Джонсона меня удивило не только то, что он находил возможным спорить с великим князем по поводу таких вопросов, как отречение от престола, да еще в присутствии журналиста; меня пора­зила и еще одна черта: это было, когда я уже поднялся уходить, на про­щание договаривалось недоговоренное, вспоминалось то, чего обе стороны не успели досказать. Джонсон вдруг обратился ко мне:

- Распускают слухи, будто бы великий князь нервно болен; вот вы провели в беседе с ним около трех часов; скажите сами: замечаете ли вы следы какой-либо повышенной нервности?

Нужно было много выдержки для того, чтобы не выразить изумле­ния по поводу такого более чем неделикатного обращения. Другими словами это можно было перевести:

- Скажите искренно: кажется ли вам великий князь сумасшедшим, или вы считаете его здравомыслящим?

Никакой нервности, ни повышенной, ни самой обычной я в нем не находил. Восклицание, о котором я упомянул выше, было слишком естественным; волнение, с которым он следил за моим рассказом, нисколько не было обострено; оно вполне вызывалось сущностью бе­седы; наоборот, человек менее воспитанный, не привыкший всегда ог­раничивать свои чувства рамками этикета, проявил бы их гораздо рез­че и непосредственнее.

Однако вопрос был задан, и великий князь стоял передо мною с тою же доброй ласковой улыбкой, которая была преобладающим выражением на его лице во время всей беседы, и словно ожидал ответа.

Я ответил великому князю, что удивляюсь только тому, что, несмо­тря на все происшедшее, ему удалось сохранить такую полноту урав­новешенности, и что я не вижу никаких признаков нервности.

Повторяю, я совершенно не умею понять, как не только человек того круга, к которому, вероятно, принадлежал Джонсон, но просто деликатный человек мог задать подобный вопрос. Если что могло выз­вать сомнение в состоянии «нервной системы» великого князя, то единственно возможность постановки этого вопроса.

Невольно напрашивалась мысль о провокации; приходила в голову мысль о том, что Михаил Александрович окружен недостаточно на­дежными друзьями.

Я предполагал дней через десять после этого снова вернуться в Пермь, чтобы прочесть здесь и в соседних городах несколько пуб­личных лекций. Михаил Александрович расспросил меня о темах их, и последними словами его, когда я выходил из комнаты, было:

- Непременно буду на ваших лекциях.

Беседа наша продолжалась почти три часа.

- Вы знаете, - сказал я, - что сейчас нельзя всего этого напечатать, а с другой стороны было бы слишком самонадеянно положиться на свою память, - разрешите ли вы мне занести то, о чем мы говорили, в мою записную книжку?

Я получил немедленное и как бы устремленное согласие. Беседа была в тот же день мною записана; двумя-тремя буквами каждое сло­во, так что восстановить ее мог только один я, но за то я мог восстано­вить ее и подробно и вполне точно. Приехав в Москву, я положил книжку в письменный стол и дня через два снова уехал из города.

А в мое отсутствие у меня был произведен обыск и выемка, на которые я совершенно не рассчитывал: своих взглядов я не только не скрывал, но всячески старался открыто распространять их: писал статьи, выступал с публичным словом - одним словом, жил в стеклянном доме, и искать у меня было нечего.

Обыск я могу приписать только личной мстительности большеви­ков: чуть ли не накануне его под моим председательствованием прош­ло общее собрание Московского общества деятелей периодической печати и литературы, на котором мы исключили из состава общества неистовствовавшего над прессой комиссара по делам печати Подбель­ского (бывшего хроникера «Русского Слова»), исключили точно также комиссара по иностранным делам профессора Фриче и поставили на вид поэту Валерию Брюсову всю двусмысленность его положения на службе у большевиков, в то время - аполитичного регистратора выхо­дящих в свет книг и журналов.

Свидетели обыска мне передавали, что записную книжку исследо­вали очень долго, и хотя даже приблизительно не могли добраться до того, в чем именно заключалась беседа, но с кем происходила эта бесе­да - они поняли. В то время большевики были уверены, что партия Народной свободы мечтает посадить великого князя Михаила Алек­сандровича на престол, и так как мои поездки по России совершались по поручению партии - для установления общения между губернски­ми комитетами, и бумаги, в которых комитет предлагал мне поездки, лежали на столе, то этому всему, по-видимому, было придано большое значение.

Ехать снова в Пермь мне уже не пришлось: за мною была устроена облава.

Великий князь исчез из Перми через две недели после того, как мы виделись.

Сейчас, через пять лет, не имея никаких записей, я боюсь быть неточным и считаю возможным сообщить об этом свидании только в самых общих чертах, скорее, впечатление от беседы, чем самую беседу.


Яблоновский С. В. Встреча с великим князем Михаилом Александровичем // Голос минувшего на чужой стороне. (Париж). 1926. № 1 (14). С. 137–146.