Вступительная статья

Силою обстоятельств, хотя и не имеющих прямого отношения к науке, но отнюдь не маловажных, мы нарушили хронологический принцип при издании дневников А.И. Дмитриева, опубликовав их фрагмент, датированный 1946—1955 гг.[1]  Сейчас мы намерены представить сохранившиеся дневники 1941 — 1944 г., начинающиеся с записи от  23 июля 1941 г.:

«Сегодня мне пришла мысль о ведении дневника моей жизни. Жизнь настолько стала скучна, что даже ничем другим я не хочу заниматься».

 Публикация «Дневника рабочего» не осталась незамеченной, на нее обратили внимание архивисты, историки советского прошлого и даже журналисты[2]. Объяснить этот интерес, на наш взгляд, не сложно. Ведение дневников в прошлые века было своего рода привилегией образованных классов, в советскую эпоху — уделом интеллигентов. Читаем у современного исследователя:

«Появление личного дневника, вероятно, связано с достаточно высокой рефлексивной зрелостью культурной личности и появлением интимного пространства человека. Дневник, собственно, таким пространством и являлся»[3].

Мы же предъявили интимное пространство рабочего, долгие годы трудившегося на предприятии советской авиационной промышленности, человека с неполным средним образованием — 7-ю классами единой трудовой школы. Таких дневников известно очень немного. Приоритет здесь принадлежит американскому историку Й. Хелльбеку, выявившему в российских архивах несколько дневников пролетариев от станка. На основе их изучения он опубликовал монографию «Революция в моем сознании»[4]. О Й. Хелльбеке стали писать как об исследователе, «совершившем революцию в исследовании сталинизма»[5]

О содержании этого переворота у нас пойдет речь в другом месте, здесь же заметим, что рецензенты отмечали в первую очередь филигранную работу автора с личными документами.

Й. Хелльбек работал с дневниками 30-х годов; А.И. Дмитриев вел поденные записи десятилетие спустя, что позволяет поставить вопрос о том, как изменилось (и изменилось ли) со временем мировосприятие советского рабочего.

Заметим также, что публикация дневника А.И. Дмитриева совпала с процессом конституирования в отечественной историографии нового направления, называемого эго-историей. В ней особое значение придавалось и придается источникам соответствующего профиля: «Под эго-документом, — читаем у Ю.Л. Троицкого, — понимается такой тип текста, в котором доминирует авторская (субъектная) составляющая линия»: дневники, письма, воспоминания и т.д[6]

Интерес к эго-документам, тем не менее, не снимает проблемы их репрезентативности. Естественно, каждый дневник уникален независимо от того, кто был его сочинителем: литератор, ученый, рабочий, человек искусства. В нем, конечно же, в первую очередь представлено авторское «Я». Но в нем обязательно присутствуют, в той или иной степени, и ментальные формы эпохи: общие представления о мире, разделяемые с референтной группой, коллективные ценности, освоенные безличные нормы, те или иные аттракторы, содержащиеся в общем социокультурном пространстве.

На конференциях часто звучал вопрос: типичен ли А.И. Дмитриев для своего времени и своей среды, насколько представляемые им взгляды были распространены среди его товарищей по заводу или по профессии. Не являлся ли он своего рода «белой вороной», или, говоря жестче, чужаком в рабочем коллективе.

Вряд ли можно ответить на этот вопрос однозначно. По своему социальному статусу А.И. Дмитриев принадлежал к кадровым потомственным высококвалифицированным рабочим, к горожанам, к людям первого советского поколения, родившимся после революции. Он обучался в советской школе, был комсомольцем, получил соответствующее идеологическое воспитание, овладел «большевистским языком». Судя по записям в дневнике, советская идейность была им воспринята хотя бы на вербальном уровне[7].

О войне А.И. Дмитриев рассуждал так, как полагалось советскому патриоту:

3 октября 1941 г.:

«Будет что-нибудь одно: или Германия будет советской, или владения СССР уменьшатся от Карпат до Урала. Но во мне [есть] твердая уверенность, что, несмотря на некоторые успехи фашистов, мы все же победим. Да иначе и быть не может».

25 октября 1941 г.

«Даже если получится так, что до последнего момента меня не возьмут в армию, то я уже и при оккупации буду стараться уничтожать немцев. И тогда в конце концов смерть будет неизбежна. Но не надо думать, что с падением Москвы окончится война. Она будет продолжаться до полного разгрома фашизма. Пусть пока он имеет временные победы, но все же в конечном результате мы победим. На душе невесело».

Ему становится неловко, когда из-за нехватки материалов простаивает цех: на фронте воюют, а он бездельничает, хоть и не по своей вине, но все равно стыдно.

 

А.Дмитриев разделяет фобии, инициированные большим террором. Он не сомневается в том, что где-то рядом притаились враги:

14 апреля 1942 г.

«На заводе в столовой Управления завода отравилось во время обеда очень много человек. В большинстве — все начальство. Это дело сейчас крепко расследуется. Тут наверняка массовое отравление было организовано по чьему-нибудь приказу».

 

Он даже готов помогать органам в их разоблачении, правда, по-видимому, без особой охоты и рвения:

2 мая 1942 г.

«Я сейчас по решению парторганизации состою в группе содействия военной охране завода. В мои обязанности входит пресекать все «несоветские разговоры» и докладывать о лицах, их ведущих, в военную охрану. «Шпионская работа», но раз приказано — придется выполнять».

 

Й. Хелльбек квалифицировал такое состояние личной культуры как «слияние повседневности с идеологическим сознанием, и слияние это необходимо подвергнуть анализу, чтобы вычленить переплетенность и взаимозависимость повседневности, преобразования себя в революционной идеологии»[8].  Заметим, однако, что это слияние, наблюдаемое историком у людей 30-х годов, отнюдь не характерно для Александра Дмитриева. Прежде всего, он сохраняет критическое отношение к пропаганде: то ловит партийных агитаторов на слове:

20 января 1942 г.

«Правда, я не очень доволен некоторыми сообщениями. Например, Совинформбюро сообщает, что немцы разрушили церковь, устроили в ней конюшни и т.д. А, спрашивается, мы сами как относились к этим церквям? Тоже устраивали в них гаражи, склады и т.д. Правду говорит русская пословица: «У людей в глазу соринку видишь, а у себя бревно не замечаешь.»,

то ворчит по поводу возвращения архаичных практик:

21 июля 1943 г.

«Опять, по-видимому, ворочаются старые времена. И вешать начали, и в каторжные работы людей ссылать. Скоро, пожалуй, колесовать, четвертовать и на кол сажать будут».

Впрочем, в дневнике такие высказывания встречаются очень редко. Из множества описания досуговых практик, экспедиций за продовольствием, трудовых актов и пр. складывается представление о принятых А. Дмитриевым моделях поведения. Их нельзя квалифицировать как коллективистские. Прежде всего, он всеми силами пытается вести себя как частное лицо: на досуге волочится за девушками, много и часто пьет, о чем пишет с большим удовольствием, идет на всякие ухищрения, чтобы добыть побольше продуктов, не брезгует мелкими кражами, приторговывает карточками, прогуливает, опаздывает, побаивается наказания и вновь рискует свободой и жизнью. И очень своим плутовством гордится.

28 февраля 1944 г.

«Сейчас я нашел новый вид заработка. А…. достает хлеб, а я его продаю на рынке по дорогой цене. От этого ей хорошо, и мне немного достается. Вначале я немного стеснялся ходить на рынок, а сейчас привык и даже торговаться  при продаже стал».

А вот так он повествует о краже:

21 мая 1944 г.

«Договорился там с трактористами, чтобы привести им магнето для тракторов. За это они пообещали муки. Здесь в заводе я их уже достал, но вот надо их еще из завода вывезти. Договорился с одним из шоферов, а он что-то все не едет. Вывез бы их скорей за завод, а дальше было бы уже мое дело».

 

Иначе говоря, в поведении А. Дмитриева повседневность если с чем-то и сливается, то не с большевистской идеологией, а с культурой бедности, допускающей и даже одобряющей некоторые виды криминального поведения[9]. Впрочем, самого себя он считает вполне добропорядочным человеком:

1 апреля 1942 г.

«А ведь, когда учился в школе, я тоже считался отъявленным хулиганом. Но взял себя покрепче в руки, и вот результат. Я живу по-прежнему честно и открыто, а брат и сестра (оба младше меня) находятся неизвестно где. Один сидит за хулиганство, вторая — за прогулы».

 

Большевистский (советский) язык используется им для оценочных суждений, иногда похвальных (4 августа 1941 г. «Новая знакомая, оказывается, очень развитая девушка: участвовала во многих туристских походах, в том числе и по р. Чусовой, имеет значок «Альпинист 1-й ступени», и вообще девушка неплохая»), но чаще уничижительных, подчеркивающих его социальное превосходство над деревенскими жителями:

8 марта 1943 г.

«Компания была все знакомая, но в большинстве были «крестьяне». Им бы только пить, а чтоб повеселиться, так у них на это и способностей нет».

 

И здесь опять возникает вопрос: что в этих поведенческих практиках и умонастроениях личное, а что — коллективное?

Сразу отметим, что индивидуальность автора проявляется, прежде всего, в том, что он ведет дневник — явление, как уже указывалось ранее, отнюдь не характерное для рабочей среды. Этот выпивоха и плут — заядлый книгочей, кинозритель и театрал. Записи о том, как он пил, пел, плясал и «напирал» на вечеринке на очередную девицу, перемежаются краткими отзывами о прочитанных книжках, просмотренных фильмах и прослушанных операх. Литературный вкус у А. Дмитриева не сформировался: он читает взахлеб все: и русскую классику, и книжки про шпионов; Достоевский ему скучен, но вот Решетников интересен.

Он и сам пробует писать. В дневнике есть вставная новелла о довоенном пребывании в Москве, окрашенная сильным ностальгическим чувством. В столицу, заметим, его очень сильно тянет — и не только по причине незабытого им питейного и продовольственного изобилия. В ней — музеи, выставочные залы, театры. А. Дмитриев знает, как вести себя культурно. Он для знакомства с родителями невесты выбирает театр оперы и балета, в нем дают «Евгения Онегина». В антракте он и попросил руки своей избранницы.

Александр Дмитриев, принадлежавший к рабочей аристократии нового военного образца, конечно же, выбивался из рабочей среды: и тем, что никогда по-настоящему не голодал, и тем, что пользовался негласными привилегиями в режиме труда, и умением учиться, и писательскими амбициями. Советские статистики позднее поделили советских рабочих на несколько групп по степени механизации труда. Автор дневника принадлежал к аристократической первой группе: работников, занятых регулировкой, контролем и наладкой полуавтоматов[10]. Ему не приходилось выстаивать часами у станка, выполняя напряженнейшую производственную программу. А.И. Дмитриев работает на испытаниях авиадвигателей: снимает показания приборов, фиксирует неполадки, оценивает состояние запущенных технологических процессов, в крайних случаях что-то выправляет, довинчивает, отлаживает. Работа, требующая очень высокой квалификации, знания технологий, глазомера, наконец, внимательности. Справиться с ней могли единицы, именно, по этой причине начальство было склонно закрывать глаза на проступки «мастеров социалистического труда»: их было некем заменить. А.И. Дмитриев, конечно, побаивался: вдруг дадут делу ход — и тогда снимут броню, или привлекут к уголовной ответственности, но все-таки надеялся, что его не тронут, простят опоздание, небольшой прогул, всякие проделки с карточками, талонами, пропусками. В общем, то, за что станочников и разнорабочих сотнями отдавали под суд, Дмитриеву сходило с рук. 

Видеть в нем типичного представителя советского рабочего класса было бы, по меньшей мере, неосторожно. Впрочем, в его поступках, оценках, поведенческих нормах можно и нужно обнаружить некоторые особенности советской культуры 40-х — 50-х гг. XX  века. Сошлемся на мнение большого знатока позднего европейского средневековья:

«Так, например, случай с мельником Меноккио из книги Карло Гинзбурга «Сыр и черви» абсолютно нетипичен, но он дает нам очень богатую информацию о различных пластах культуры, о «возможном и невозможном», об особенностях судопроизводства и т.д.»[11].

Авторы дневников, обнаруженных Й. Хелльбеком, сознательно выстраивали свою жизнь по большевистским идеологическим лекалам: «В условиях политической системы, которая измеряла людей в соответствии с полнотой и искренностью их веры в дело коммунизма, жизнь индивидуальной «души» была уже не личной добавкой к публичным политическим взглядам, а сердцем политизированной личности»[12]. В одной из рецензии на его монографию было даже высказано сомнение, являются ли найденные Хелльбеком дневники личными документами, поскольку в них можно увидеть «... инструментарий для преодоления границ интимности, воспринимаемой как слишком узкая»[13].

В дневнике Александра Дмитриева личное «Я» доминирует над коллективным и общесоциальным. Он принимает советский язык, не сомневается в идеологических догматах, но и не рефлексирует по их поводу, во всяком случае, не подвергает себя самокритике и не стремится жить по-большевистски. Во всех ситуациях он пытается соблюсти собственный интерес, иной раз не замечая границ дозволенного, одобряемого и принятого. В его записях гендерные практики явно преобладают над всеми остальными:

 

27 ноября 1942 г.

«Раньше у меня были такие желания, как например: посидеть где-нибудь с девушкой вечер, поцеловать ее, обнять. А сейчас уже стараешься добиться от знакомой девушки чего-то более существенного. В общем, из мальчишеского возраста я уже вышел. Ведь мне сейчас 24 года».

 

И если Й. Хелльбек адекватно интерпретировал дневники советских людей 1930-х гг., то отмеченная им революция в сознании спустя неполное десятилетие завершилась реставрацией мещанской или слободской культуры, приспособленной к советской тыловой действительности.

В скупых заметках А.И. Дмитриева о городской жизни фиксируются забытые сегодня события: рытье щелей, призванных уберечь горожан от немецких бомб, облавы в местах скопления людей, обучение народных ополченцев, марширующих с деревянными ружьями, литеры, карточки, пропуска и страх перед лихими людьми.

Дневники А. Дмитриева интересны не только тем, что предъявляют личностную культуру незаурядного советского рабочего. Они позволяют увидеть жизнь большого авиационного завода изнутри, снизу, с «наблюдательного поста» цехового бригадира. А. Дмитриев подробно фиксирует изменения во временном режиме работы: 7 часов — 8 часов — 12 часов — снова 8, но без выходных дней; перебои в производственном цикле осенью — весной 1941 — 1942 гг. Он наблюдает то, что увидел секретарь Молотовского обкома ВКП(б) Н.И. Гусаров, резко критиковавший в октябре 1941 г. дирекцию за провалы в работе[14]. В дневниках содержится множество сведений о системе снабжения и питания рабочих и служащих: стахановские, коммерческие и прочие обеды и, что особенно ценно, стратегии выживания: выстраивание социальных сетей, малые конвенции и тихие договоренности, способы адаптации заводской среды к личным потребностям и интересам. Можно предположить, что без них завод №19 имени Сталина не мог бы выполнить военную программу и выпустить 24 000 штук 14-рядных двигателей воздушного охлаждения — М-82 (АШ-82), АШ-82ФН)[15].

 

О.Л. Лейбович, доктор исторических наук,
Пермский государственный институт культуры

 

[1] См.: Дневник рабочего (III 1946 — XII 1955). Документальная публикация / Научн. ред. О.Л. Лейбович. Пермь: ПермГАНИ, 2014. — 1 CD.

[2] Нам известны  две публикации в научных изданиях: Скиперских А.В. Как при Сталине // Свободная мысль. 2015. № 4. С. 208 — 216;  Кабацков А.Н. Жизненный мир советского рабочего в позднюю сталинскую эпоху (по дневнику А. Дмитриева. 1946 - 1953) // В кн.: Советское государство и общество в период позднего сталинизма. 1945 — 1953 гг. М. : РОССПЭН, 2015. С. 183 — 192.

[3] Троицкий Ю.Л. Аналитика эго-документов: инструментальный ресурс историка // История в эго-документах: Исследования и источники / Ин-т истории и археологии УрО РАН. — Екатеринбург: Издательство «АсПУр», 2014. С. 15 — 16.

[4] Hellbeck J. Revolution on my Mind. Writing a Diary under Stalin. Cambridge, MA. — Londres : Harvard University Press, 2006.

[5] Petrone K. Revolution on my Mind. Writing a Diary under Stalin by Johen Hellbeck // Social History. Vol. 32, No. 2 (May, 2007), p. 215. 

[6] Троицкий Ю.Л. Аналитика эго-документов..., С.14.

[7] «Необходимости верить не было. Но было необходимо, тем не менее, демонстрировать, что ты веришь — правило, которое, кажется, было хорошо усвоено, поскольку поведение, которое могло быть истолковано как прямое проявление нелояльности, стало к тому времени редкостью», — утверждает С. Коткин. И с его мнением можно согласиться. Коткин С. Говорить по-большевистски (из книги «Магнитная гора. Большевизм как цивилизация» // Американская русистика. Вехи историографии последних лет. Советский период. Антология. Самара: изд-во Самарский ун-т, 2001. С. 276.

[8] Хелльбек Й. Повседневная идеология: жизнь при сталинизме // Неприкосновенный запас. 2010. №4. URL: http://polit.ru/article/2010/11/24/hellbeck/.

[9] О культуре бедности как системе ансамбле ценностей, символических границ, поведенческих сценариев, культурного капитала и соответствующий институций см.  Duvoux N. Repenser la culture de la pauvreté. La vie des idees. 5 octobre 2010. URL: http://www.laviedesidees.fr/Repenser-la-culture-de-la-pauvrete.html.

[10] См.: Мунипов В.М., Зинченко В.П. Основы эргономики. Учебное пособие. М., 1979.

[11] Уваров П.Ю. Франция XVI века. Опыт реконструкции по нотариальным актам. М.: Наука, 2004. С. 60.

[12] Хелльбек Й. Жизнь, прочтенная заново: самосознание русского интеллигента в революционную эпоху (1900— 1933 гг.) // НЛО. 2012, № 116. URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2012/116/h27.html.

[13] Griesse M. «Jochen Hellbeck, Revolution on my Mind » // Cahiers du monde russe [En ligne], 47/4 | 2006, mis en ligne le 03 juillet 2009, Consulté le 24 mai 2016. URL : http://monderusse.revues.org/6748.

[14] См.: Стенограмма VI пленума Молотовского обкома. 20.10.1941 // ПермГАСПИ. Ф. 105. Оп. 7. Д. 10.

[15] См.: Августинович В.Г. Битва за скорость. Великая война авиамоторов. М.: Яуза — Эксмо, 2010. С. 128.